Не так уж давно, несколько лет назад, когда я был атеистом, на вопрос «Почему вы не верите в Бога?» я ответил бы примерно таким образом:
«Взгляните на вселенную, в которой мы живем. В подавляющей своей массе она состоит из пустого пространства, совершенно темного и невообразимо холодного. Тела, двигающиеся в этом пространстве, настолько немногочисленны и малы в сравнении с самим пространством, что даже будь каждое из них до полной тесноты населено совершенно счастливыми существами, все же было бы трудно поверить, что жизнь и счастье не являются всего лишь побочным результатом силы, создавшей вселенную. На самом же деле, ученые склонны полагать, что очень немногие солнца во вселенной — возможно, что ни одно, кроме нашего — имеют планеты, а в нашей собственной системе невероятно, чтобы какая либо планета, за исключением Земли, могла поддерживать жизнь. Да и сама Земля миллионы лет существовала без жизни и, возможно, просуществует еще миллионы лет, когда жизнь на ней исчезнет. А на что она похожа, пока она еще существует? Она устроена таким образом, что все ее формы могут жить лишь взаимным хищничеством. В низших формах этот процесс чреват лишь смертью, но в более высоких появляется новое качество, именуемое сознанием, в результате чего процесс может сопровождаться болью. Живые создания причиняют боль своим рождением, они живут, вызывая боль, и умирают чаще всего тоже с болью. В самом сложном из всех созданий, Человеке, появляется еще одно качество, которое мы именуем разумом, и благодаря которому он может предвидеть свою собственную боль, которой с этих пор предшествует острое душевное страдание, а также предвидеть свою собственную смерть, тогда как он страстно желает непрерывности существования. Это также позволяет людям, с помощью сотни ухищрений, наносить друг другу и неразумным существам куда больше боли, чем им было бы иначе под силу. Этой своей властью они пользуются сполна. Их история — это по большей части летопись преступлений, войн, болезней и ужасов, перемежающихся минимальными дозами счастья, достаточными лишь для того, чтобы, пока это счастье длится, вселять в людей мучительный страх потерять его, а когда оно потеряно — жгучее сожаление воспоминаний. Время от времени они немного улучшают условия своей жизни, и возникает то, что мы именуем цивилизацией. Но всем цивилизациям приходит конец, и даже существуя, они причиняют свои особые страдания, достаточые, наверное, для того, чтобы с лихвой компенсировать все облегчения, которые они несут обычным болям человека. Никто не будет спорить, что именно такова наша собственная цивилизация, и можно не сомневаться, что ей, как и ее предшественницам, наступит конец. А если и нет, что с того? Род человеческий обречен. Каждый род, возникающий в любом уголке вселенной, обречен — ибо, как нам говорят, завод вселенной кончается, и в конечном счете она превратится в монотонную бесконечность однородной материи с низкой температурой. Все сюжеты закончатся ничем — в конце концов окажется, что вся жизнь была лишь мимолетной и бессмысленной гримасой на идиотском лице бесконечной материи. Если вы призываете меня верить, что все это — дело рук великодушного и всемогущего духа, я отвечу, что все доказательства указывают на противоположное. Либо никакого духа за вселенной нет, либо этот дух безразличен к добру и злу, либо же это злой дух».
Божье всемогущество
Ничто, подразумевающее противоречие не подпадает под всемогущество бога.
Фома Аквинский
«Если бы Бог был благ, Он желал бы, чтобы Его создания были абсолютно счастливыми, и если бы Бог был всемогущ, Он мог бы сделать то, чего желал. Но Его создания не счастливы. Поэтому Богу недостает либо благости, либо могущества, либо и того, и другого». Такова, в ее простейшей форме, проблема боли. Возможность ее решения требует демонстрации того факта, что слова «благой», «всемогущий», и может быть также слово «счастливый», неоднозначны, — ибо если положить с самого начала, что общепринятое значение, придаваемое этим словам, является наилучшим или единственно возможным значением, то на такой аргумент ответа нет. В этой главе я выскажу кое какие замечания по поводу идеи всемогущества, а в следующей — по поводу идеи благости.
Всемогущество — это власть делать все. А Писание говорит нам, что «Богу все возможно». Когда споришь с неверующими, обычно слышишь от них, что Бог, если бы Он существовал и был благ, сделал бы то то и то то, и если мы заметим, что предлагаемые действия невозможны, то услышим в ответ: «А я думал, что Бог может делать все, что угодно». Таким образом, выдвигается проблема невозможности.
В своем обычном употреблении слово «невозможно» обычно подразумевает неявное придаточное предложение, вводимое союзом «если только не». Так, мне невозможно увидеть улицу с места, где я сейчас сижу и пишу — то есть, улицу невозможно увидеть, если только я не поднимусь на верхний этаж, где я буду достаточно высоко, чтобы взглянуть поверх заслоняющего мне вид здания. Если бы я сломал ногу, я сказал бы: «Но ведь на верхний этаж подняться невозможно» — имея в виду, однако, что это невозможно, если только друзья не отнесут меня туда. Но перейдем к другому уровню невозможности, сказав: «Как бы то ни было, невозможно увидеть улицу, при условии, что я останусь на месте, и мешающее мне здание тоже останется на месте». Кто то может также добавить: «если только не изменится, по сравнению с нынешней, сама природа пространства или зрения». Я не знаю, что на это ответят лучшие философские и научные умы, но мне придется ответить: «Я не знаю, возможна ли такая природа пространства и зрения, какую вы предлагаете». Ясно при этом, что слово «возможна» подразумевает здесь некую абсолютную возможность или невозможность, которая отличается от относительных возможностей и невозможностей, рассматриваемых нами. Я не могу сказать, можно ли, в этом смысле, заглядывать в невидимое, поскольку не знаю, заключено ли в этом внутреннее противоречие. Но я очень хорошо знаю, что если оно там есть, то это абсолютно невозможно. Абсолютно невозможное можно также называть внутренне невозможным, потому что оно заключает свою невозможность внутри себя, а не заимствует у других невозможностей, которые, в свою очередь, зависят от третьих. Оно не влечет за собой никакого придаточного предложения с союзом «если не». Оно невозможно при всех условиях, во всех мирах и для всех исполнителей. В число «всех исполнителей» входит и Сам Бог. Его всемогущество означает власть делать все, что внутренне возможно, но не то, что внутренне невозможно. Ему можно приписывать чудеса, но не глупости. Это не полагает границ Его власти. Если вы скажете: «Бог может дать существу, свободную волю, и в то же время лишить его свободы воли», вы фактически ничего не сказали о Боге — бессмысленная комбинация слов не обретет внезапно смысла потому лишь, что вы предпошлете ей два других слова: «Бог может».
По прежнему остается истинным, что для Бога нет вещей невозможных — внутренние невозможности не есть вещи, а лишь пустые места. Для Бога не более возможно, чем для Его слабейшего создания, осуществить две взаимоисключающие альтернативы — не потому, что Его могущество наталкивается на препятствие, а потому, что чепуха остается чепухой, даже когда мы говорим ее о Боге.
Следует, однако, помнить, что люди в своих рассуждениях нередко допускают ошибки либо потому, что исходят из ложных предпосылок, либо случайно в ходе самого рассуждения. Подобным образом мы можем счесть возможным вещи, которые в действительности невозможны, и наоборот. (Так например, каждый хороший номер фокусника содержит в себе нечто, что публике с имеющимися у нее данными и с ее способностями к умозаключениям, кажется внутренне противоречивым.) Поэтому мы должны соблюдать большую осторожность в определении внутренних невозможностей, которые не под силу реализовать даже Всемогущему. Нижесказанное следует рассматривать скорее как пример того, каковы они могут быть, чем пример того, что они из себя представляют.
Неотвратимые «законы природы», которые действуют независимо от человеческих страданий и заслуг, которых не отвратить молитвой, на первый взгляд, как кажется, дают веский аргумент против благости и могущества Бога. Я позволю себе утверждать, что даже Всемогущий не может создать сообщества свободных людей, не создав одновременно относительно независимой и «неотвратимой» природы.
Есть причины полагать, что самосознание, узнавание существом своей природы в качестве «себя», неосуществимо, кроме как по контрасту с «другим», с чем то, что не является «собой». Именно на фоне среды, и предпочтительно социальной среды, состоящей из других сознательных индивидов, мое собственное сознание становится заметнее. Это создало бы трудность с сознанием Бога, будь мы просто теистами, но будучи христианами, мы узнаем из учения о Святой Троице, что в самом Божественном Существе предвечно существует нечто аналогичное обществу, — что Бог есть Любовь, не просто в том смысле, что Он представляет Собой платоновский идеал любви, а потому что в Нем конкретная взаимность любви предшествует всем мирам и от Него передается Его созданиям.
Опять же, свобода создания (живого Существа) предполагает свободу выбора, а выбор предполагает существование вещей, из которых можно выбирать. Создание, лишенное среды обитания, не будет иметь никакого выбора, поэтому свобода, подобно сознанию (если только это не одно и то же), в свою очередь требует присутствия чего то отличного от самосознающего индивида.
Таким образом, минимальным условием самосознания и свободы будет для создания восприятие Бога и самого себя, как отличного от Бога. Такие создания могли бы существовать, воспринимая Бога и себя самих, но не сродные себе создания. В таком случае их свобода состоит в элементарном выборе: любить Бога больше, чем себя, или себя — больше, чем Бога. Но для нас жизнь, в такой степени сведенная к простейшим компонентам, немыслима. Как только мы пытаемся ввести взаимное восприятие сродных себе созданий, мы сталкиваемся с необходимостью «природы».
Люди часто рассуждают так, словно нет ничего легче, чем «встреча» двух абстрактных умов или восприятие ими друг друга. Но на мой взгляд, у них нет такой возможности, кроме как в общей среде, представляющей собой их «внешний мир» или окружение. Даже наша туманная попытка вообразить подобную встречу обычно бессознательно подтасовывает по крайней мере идею общего пространства и общего времени, чтобы придать смысл приставке «со » в слове «сосуществование», а пространство и время — это уже среда обитания. Но этого недостаточно. Если бы ваши мысли и страсти воспринимались мной непосредственно, как мои собственные, без всяких признаков чуждости и инопринадлежности, то как бы я отличил их от своих? И откуда в нас взяться мыслям и страстям без объектов этих мыслей и страстей? Да и вообще, откуда у меня понятие о «внешнем» и «ином», если в моем опыте нет «внешнего мира»? Вы можете ответить, как христианин, что Бог (и дьявол) и впрямь влияет на мое сознание непосредственно, без всяких признаков «внешнего». Да — ив результате большинство людей не имеют о них понятия. Мы вправе поэтому предположить, что если бы души людей влияли друг на друга непосредственно и нематериально, то для них вера в существование других была бы редким триумфом веры и проницательности. При таких условиях мне было бы труднее составить мнение о своем соседе, чем сейчас — о Боге, ибо сейчас в признании влияния на меня Бога мне помогают вещи, достигающие меня через внешний мир, такие как церковная традиция, Священное Писание и беседа религиозных друзей. У нас есть именно то, что необходимо для человеческого общества — нечто нейтральное, не вы и не я, чем мы оба можем манипулировать, чтобы делать друг другу знаки. Я могу говорить с вами, потому что оба мы можем посылать звуковые волны в окружающем нас обычном воздухе. Материя, разъединяющая души, также сводит их воедино. Она позволяет каждому из нас иметь свое «снаружи», равно как и «внутри», и то, что для вас есть акт воли и мысли, доходит до моего слуха и зрения; вы имеете возможность не только быть, но и являться, и поэтому я имею удовольствие познакомиться с вами.
Таким образом, общество предполагает общее поле, или «мир», в котором встречаются друг с другом его члены. Если, как обычно верят христиане, существует ангельское общество, то ангелы тоже должны иметь такой мир и поле, нечто такое, что для них равносильно «материи» (в современном, а не в схоластическом, смысле).
Но для того, чтобы материя служила нейтральным полем, она должна иметь свою собственную фиксированную природу. Если бы «мир», или материальная система, имел лишь одного обитателя, он мог бы каждое мгновение меняться в соответствии с его желаниями — «деревья в тень столпятся для него». Но попади вы в мир, который таким образом меняется по каждому капризу, вы бы совершенно не могли действовать в нем и, таким образом, перестали бы располагать вашей свободной волей. Непохоже также, что вы сумели бы известить меня о своем присутствии — вся материя, посредством которой вы пытались бы подавать мне знаки, находилась бы уже под моим контролем, не будучи способной поддаваться вашей манипуляции.
Опять таки, если материя будет обладать фиксированной природой и подчиняться постоянным законам, не все состояния материи будут одинаково созвучны желаниям данной души, и не все — одинаково благоприятны для конкретного материального агрегата, который она именует телом. Хотя огонь на известном расстоянии приятен телу, при сокращении этого расстояния он его уничтожит. Отсюда, даже в идеальном мире, — необходимость в сигналах опасности, для передачи которых, судя по всему, служат болевые волокна в наших нервах. Значит ли это, что в любом возможном мире неизбежен элемент зла — в форме боли? Не думаю, ибо хотя и справедливо, что малейший грех есть непомерное зло, зло боли зависит от степени, и боль ниже некоторой интенсивности не внушает никакого страха или отвращения. Никто не возражает против процесса: «тепло — очень тепло — слишком горячо — припекает», который принуждает нас отдернуть руку от огня. И, если я могу верить своим собственным ощущениям, некоторая ломота в ногах перед отходом ко сну, после целого дня ходьбы, даже приятна.
И опять же, если фиксированная природа материи возбраняет ей быть всегда и во всех своих проявлениях одинаково приемлемой даже для одной единственной души, то уж куда менее возможно для материи вселенной в каждый данный момент быть распределенной таким образом, чтобы она была одинаково удобной и приятной для каждого члена общества. Если человек, путешествующий в одном направлении, идет под гору, то идущий в противоположном направлении должен двигаться в гору. Если даже галька лежит там, где мне угодно ее видеть, она не может, кроме как по совпадению, лежать там, где хотите вы. И в этом обстоятельстве нет никакого зла — напротив, оно дает повод для многообразных проявлений вежливости, уважения и бескорыстия, в которых находят свое выражение любовь, хорошее настроение и скромность. Но оно, конечно же, открывает дорогу великому злу, т.е. конкуренции и вражде. И если души свободны, им нельзя воспрепятствовать в решении проблемы путем конкуренции, а не путем взаимной вежливости. А развив в себе чувство враждебности, они могут затем воспользоваться фиксированной природой материи для нанесения друг другу вреда. Постоянная природа дерева, дающая нам возможность использовать его в качестве балки, позволяет нам также употребить его для удара по голове ближнему. Постоянная природа материи вообще означает, что когда люди сражаются, победа, как правило, достается тому, кто обладает лучшим оружием, искусством и численным преимуществом, пускай справедливость и не на его стороне.
Мы можем, наверное, вообразить себе мир, в котором Бог каждое мгновение исправляет результаты злоупотребления свободной волей со стороны Его созданий, так что деревянная балка становится мягкой, как трава, когда ее употребляют в качестве оружия, а воздух отказывается мне повиноваться, если я пытаюсь пустить в нем звуковые волны, несущие ложь и поношение. Но тогда это будет мир, в котором неправильные поступки невозможны, и в котором, поэтому, свобода воли ничего не будет значить — более того, если довести этот принцип до логического предела, невозможными станут и злые помыслы, ибо мозговое вещество, которым мы пользуемся при мышлении, отказало бы нам в их формировании. Вся материя вблизи дурного человека была бы подвержена непредсказуемым переменам. Тот факт, что Бог может менять поведение материи, а подчас и делает это, производя то, что мы именуем чудесами, составляет часть христианской веры, но сама концепция общего, а следовательно, стабильного мира требует, чтобы подобные вещи случались исключительно редко. Играя в шахматы, вы можете пойти на некоторую произвольную уступку своему противнику, которая будет относиться к обычным правилам игры, как чудеса относятся к законам природы. Вы можете убрать у себя ладью или позволить партнеру изменить неудачный ход. Но если вы будете уступать во всем, что ему в любой момент угодно — если бы ему было позволено менять любой ход, а ваши фигуры исчезали бы, когда ему не нравится их положение на доске, то никакая игра не была бы возможной. Таким же образом дело обстоит и с жизнью душ в этом мире: фиксированные законы, результаты, к которым ведет причинная необходимость, весь природный порядок представляют собой пределы, в которые заключена совместная жизнь, а также единственное условие, в которых такая жизнь возможна. Попытайтесь исключить возможность страдания, требуемого естественным порядком и существованием свободной воли, и вы обнаружите, что исключили саму жизнь.
Как я уже отметил, это повествование о внутренних необходимостях в мире имеет целью лишь дать образец того, что они могут собой представлять. Знать, каковы они на самом деле, под силу лишь Всеведущему, располагающему информацией и мудростью, но вряд ли они менее сложны, чем я полагаю. Излишне говорить, что «сложность» существует лишь в человеческом понимании — мы не представляем себе, чтобы Бог аргументировал, подобно нам, от цели (сосуществование свободных духов) к связанным с ней условиям, но имеем в виду единый, совершенно самодостаточный акт творения, кажущийся нам, на первый взгляд, сотворением многих независимых вещей, а затем — сотворением вещей взаимно необходимых. Даже мы в состоянии слегка возвыситься над концепцией взаимных необхо димостей в том виде, в каком я ее здесь обрисовал — мы можем свести материю как фактор разрознения душ и материю как фактор их сведения воедино в единой концепции Множественности, так что «разрозненность» и «единство» будут лишь двумя ее аспектами. По мере продвижения вперед нашей мысли все более очевидными становятся единство акта творения и невозможность перестройки творения таким образом, словно тот или иной его элемент вполне устраним. Вероятно, что это не «лучшая из всех возможных» вселенных, а единственно возможная. Возможные миры могут быть лишь мирами, «которые Бог мог бы сотворить, но не сотворил». Идея о том, что «мог бы» сделать Бог, содержит слишком антропоморфную концепцию Бога. Что бы ни значила человеческая свобода. Божественная свобода не может означать неопределенности альтернативных решений и выбора одного из них. Совершенная доброта не допускает спора о цели, которой необходимо достигнуть, а совершенная мудрость несовместима со спором о средствах, наиболее подходящих для ее достижения. Свобода Бога состоит в том факте, что никакая причина, помимо Него Самого, не лежит в основе Его актов, и никакое внешнее препятствие им не противостоит — что Его собственная благость есть корень, из которого они все произрастают, а Его собственное всемогущество — воздух, в котором все они цветут.
Таким образом, мы подходим к нашему следующему предмету — Божественной благости. Пока что об этом ничего не было сказано, равно как не было предпринято никакой попытки ответить на возражение, что если вселенная должна с самого начала допустить возможность страдания, то абсолютная благость воздержалась бы от создания вселенной. И я должен предупредить читателя, что я не потщусь доказывать, что создать было правильнее, чем не создавать — я не знаю человеческих весов, на которых можно было бы взвесить столь необыкновенный вопрос. Можно провести какое то сравнение между одним состоянием бытия и другим, но попытка сравнить бытие с небытием завершается пустыми словами. «Лучше бы мне вообще не существовать» — но в каком смысле «мне»? Каким образом я, если я не существую, выигрываю от несуществования? Наше намерение куда проще, оно заключается лишь в том, чтобы, видя перед собой страдающий мир и имея заверение, на совсем ином основании, что Бог благ, составить себе понятие об этой благости и в этом страдании, не содержащее противоречия.
Человеческое зло
Нет большего признака закоренелой гордыни, чем когда чувствуешь, что достиг достаточного смирения.
У.Ло. «Серьезное призвание»
Примеры, приведенные в предыдущей главе, показывают, что любовь может причинять боль своему предмету, но лишь в том случае, когда этот предмет нуждается в изменении, чтобы стать полностью достойным любви. Почему же мы, люди, нуждаемся в таких значительных изменениях? Христианский ответ — что мы употребили нашу свободную волю на то, чтобы стать очень плохими настолько известен, что едва ли нуждается в повторении. Но приблизить это учение к реальной жизни в умах современных людей, и даже современных христиан, очень трудно. Когда проповедовали апостолы, они могли предполагать даже в своих слушателях язычниках реальное сознание заслуженности Божьего гнева. Для успокоения этого сознания существовали языческие мистерии, а эпикурейская философия претендовала на освобождение людей от страха вечного наказания. Именно на этом фоне Евангелие явилось доброй вестью. Оно принесло весть о возможности исцеления людям, которые знали, что они смертельно больны. Но все это переменилось. Теперь христианству приходится проповедовать диагноз, который сам по себе весть довольно плохая, с тем, чтобы быть выслушанным относительно лечения.
Этому есть две основных причины. Одну из них составляет факт, что на протяжении примерно сотни лет мы настолько сосредоточились на одной из добродетелей — «доброте», или милосердии, — что большинство из нас не считает по настоящему благом ничего, кроме доброты, а реальным злом — ничего, кроме жестокости. Подобные односторонние нравственные эволюции не являются чем то необычным, и другие эпохи также имели свои излюбленные добродетели и случаи любопытной нравственной слепоты. А уж если культивировать одну добродетель за счет остальных, то не найти кандидата лучше милосердия — ибо всякий христианин должен с отвращением отринуть скрытую пропаганду жестокости, которая пытается сжить милосердие со свету, давая ему название вроде «гуманности» или «сентиментальности». Настоящая беда заключена в том, что «доброта» — это качество, которое с опасной легкостью можно приписать себе на совершенно недостаточных основаниях. Каждый человек чувствует благоволение, если в этот момент его ничто не раздражает. Таким образом, человек находит себе утешение за все свои прочие пороки в том, что «сердце у него на месте», что он «мухи не обидит», хотя на деле он никогда не сделал ни малейшей жертвы ради ближнего. Мы думаем, что мы добры, когда мы всего лишь счастливы — далеко не так легко, на тех же основаниях, вообразить себя умеренным, целомудренным или смиренным. Вторая причина — влияние психоанализа на общественное сознание, и в особенности учения о подавлении и торможении. Что бы эти учения на самом деле ни значили, они внушают большинству людей идею, что чувство стыда — вещь опасная и вредная. Мы трудимся над преодолением этого чувства самоустранения, этого желания скрыть, которым либо сама природа, либо традиция почти всего человечества сопроводила трусость, развращенность, лживость и завистливость. Нас убеждают «вытащить все на поверхность», не ради самоуничижения, а на том основании, что все это вполне естественно, и стыдиться здесь нечего. Но если только христианство не является полным заблуждением, наше самовосприятие в моменты стыда должно быть единственно верным, и даже языческое общество обычно признавало «бесстыдство» пределом душевного падения. В попытке истребить стыд мы разрушили один из бастионов человеческого духа, безумно ликуя по этому поводу, как ликовали троянцы, когда они разрушили свои стены и втащили деревянного коня в Трою. Я не знаю, что еще можно предпринять, кроме как приняться по возможности скорее все отстраивать. Сущее безумство — бороться с лицемерием путем устранения искушения к лицемерию. Откровенность людей, отвергнувших стыд, — это очень дешевая откровенность.
Для христианства существенно необходимо обретение заново прежнего чувства греха. Христос заранее мирится с тем фактом, что люди плохи. До тех пор, пока мы реально не почувствуем истинность этой Его предпосылки, мы, хотя и принадлежим миру, который Он пришел спасти, не принадлежим к аудитории, которой адресованы Его слова. Мы не располагаем первым условием понимания того, о чем Он говорит. И когда люди пытаются быть христианами без предварительного осознания греха, результатом почти неизбежно будет некоторая неприязнь по отношению к Богу, как к кому то, кто всегда выдвигает невозможные требования и всегда объят необъяснимым гневом. Большинство из нас временами тайно разделяло чувства умирающего крестьянина, который, в ответ на проповедь священника о покаянии, спросил: «А какой же вред я Ему причинил?» Тут то и происходит преткновение. Худшее, что мы делаем по отношению к Богу — это оставляем Его в покое; почему бы и Ему не отплатить нам той же монетой? Почему не дать нам жить? Ему то — с чего «гневаться»? Ведь Ему так легко быть благим!
Но в минуты, когда человек чувствует настоящую вину — минуты, которые слишком редки в нашей жизни, — все эти кощунства рассыпаются в прах. Многое, чувствуем мы, можно списать на человеческие слабости, но только не это — этот невероятно гадкий и мерзкий поступок, какого не совершил бы никто из наших друзей, которого устыдился бы даже такой отпетый негодяй, как Икс, который мы ни за что в мире не хотели бы сделать достоянием гласности. В такие минуты мы действительно сознаем, что наш характер, демонстрируемый этим поступком, представляет собой, и должен представлять, предмет отвращения для всех праведных людей, а если есть сила, которая выше людей, то и для нее. Бог, в котором это не вызывает отвращения, не может быть благим. Мы не можем даже желать существования такого Бога — это было бы все равно, что желать устранения каждого носа во вселенной, чтобы запах сена, роз или моря никогда больше никого не восхищал, потому что, видите ли, у нас изо рта плохо пахнет.
Когда мы просто напросто говорим, что мы плохи, Божий «гнев» представляется варварским понятием, но как только мы начинаем чувствовать наше зло, мы сознаем, что он неизбежен, что он всего лишь прямое следствие благости Бога. Поэтому для настоящего понимания христианской веры совершенно необходимо всегда хранить в себе опыт, извлеченный из мгновения, подобного описанно му мной. научиться замечать то же реальное и непростительное зло под его все более и более сложными личинами. Учение это, конечно, не ново. В этой главе я не претендую ни на что особенно замечательное. Я просто пытаюсь перевести моего читателя (и в еще большей степени — себя самого) через «мост ослов» (pons asinorum) — сделать первый шаг прочь из рая дураков и царства иллюзии. Но в современном мире иллюзия обрела такую силу, что мне необходимо изложить кое какие добавочные соображения, которые придадут реальности менее невероятный характер.
1. Мы обманываемся внешностью предметов. Мы полагаем себя в целом не намного хуже некоего Игрека, которого все признают порядочным человеком, и конечно же (хотя об этом не следует заявлять вслух), лучше мерзкого Икса. Даже на поверхностном уровне мы, вероятно, в этом обманываемся. Не будьте слишком уверены, что ваши друзья считают вас не менее порядочным, чем Игрека. Сам по себе тот факт, что вы избрали его для сравнения, подозрителен — вероятно, он на три головы выше вас и вашего круга. Но допустим, что и Игрек, и вы производите впечатление «неплохих» людей. Насколько обманчива внешность Игрека — это останется между ним и Богом. Его внешность может и не быть обманчивой, но насчет своей вы точно знаете, что это так. Вам это, наверное, кажется простым трюком, потому что я могу сказать то же самое Игреку и так, по очереди, каждому человеку. Но в этом то все и дело. Каждому человеку, не слишком святому или наглому, приходится равняться на видимые качества других людей — он знает, что в нем кое что намного ниже даже самого неосторожного его поведения на людях, даже самого его развязного разговора. В мгновение ока, пока ваш друг подыскивает слово, — что проносится в вашем мозгу? Мы никогда не высказываем всей правды. Мы можем сознаться в мерзких фактах — в самой гадкой трусости или в самой пошлой и будничной пакости, — но наш тон будет ложным. Самый акт исповеди — беглый лицемерный взгляд, легкая примесь юмора — все это имеет целью отдалить факты от вашей личности. Никому не догадаться, насколько знакомы и, в каком то смысле, близки вашей душе все эти вещи, как они сливаются со всем остальным — там, глубоко, в дремотном внутреннем тепле, они ничему не звучат диссонансом, они вовсе не так странны и отделимы от вас, как это может показаться, когда они превращаются в слова. Мы подразумеваем, и часто верим, что привычные пороки — это исключительные и одиночные поступки, и допускаем противоположную ошибку в отношении наших добродетелей, подобно плохому теннисисту, который именует свою обычную форму «неудачными днями», а редкие успехи принимает за норму. Я не вменяю нам в вину то, что мы не можем сказать истинной правды о себе, ибо настойчивое, пожизненное внутреннее нашептывание злости, ревности, похотливости, жадности и самоснисхождения попросту не укладывается в слова. Но важно, чтобы мы не принимали наши неизбежно ограниченные высказывания за полный отчет о самом худшем, что есть у нас внутри.
2. Сейчас воцаряется реакция, сама по себе вполне здоровая, на чисто частные и домашние концепции нравственности, пробуждение общественной совести. Мы чувствуем свою причастность к несправедливой общественной системе и свою долю во всеобщей вине. Это вполне истинно, но враг рода человеческого может и истину употребить нам в обман. Берегитесь, как бы не воспользоваться идеей всеобщей вины для отвлечения своего внимания от тех обыденных, старомодных провинностей — ваших собственных, — которые не имеют ничего общего с «системой», и в отношении которых необходимо принимать меры, не дожидаясь тысячелетнего царствия. Ибо вину всеобщую, наверное, нельзя почувствовать с той же силой, что и личную. Для большинства из нас, в нашем нынешнем состоянии, это понятие является простым предлогом для того, чтобы уйти от поистине важной проблемы. Когда мы и по настоящему научимся понимать степень нашей личной испорченности, тогда и впрямь мы сможем посвятить себя размышлениям о всеобщей вине, и будем вправе уделять ей максимум внимания. Прежде, чем бегать, нам следует научиться ходить.
3. Мы питаем странную иллюзию, что простое течение времени сводит грех на нет. Я слышал, как люди, в том числе и я, рассказывали о жестокостях и обманах, допущенных в детстве, так, словно нынешний говорящий не имел к ним никакого отношения, и даже со смехом. Но само по себе время никак не отменяет факта или вины греха. Вина смывается не временем, а покаянием и кровью Христа; если мы раскаялись в этих детских грехах, мы должны помнить цену нашего прощения и быть смиренными. Что же до самого факта греха, возможно ли, чтобы что то его отменило? Все времена вечно присутствуют в Боге. Не кажется ли вам по крайней мере возможным, что на каком то из направлений Своей многомерной вечности Он от века видит вас в детской, как вы отрываете крылышки мухам, подлизываетесь, врете, томитесь от похоти в школе, трусите или пыжитесь в первом офицерском чине? Вполне возможно, что спасение состоит не в уничтожении этих вечных мгновений, но в совершенстве смирения, вечно несущего свой стыд, радующегося поводу проявиться, которое он предоставил Божественному состраданию и тому, что он навеки стал известен всей вселенной. Возможно, что в это вечное мгновение Святой '' 'Петр — он простит меня, если я неправ, — вечно 'отрезается от своего Учителя. Если это так, то поистине верно, что радости Царствия Небесного для большинства из нас, в нашем нынешнем состоянии, требуют определенного привыкания, и некоторые образы жизни делают такое привыкание невозможным. Возможно, что погибшие — это те, кто не смеет пойти в столь публичное место. Разумеется, я не знаю, правда ли все это, но я думаю, что следует считаться по крайней мере с такой возможностью.
4. Мы должны остерегаться чувства, что безопасность кроется в больших числах. Вполне естественно полагать, что если все люди так плохи, как говорят христиане, то их дурные качества вполне простительны. Если все школьники провалились на экзамене, то наверняка вопросы были слишком трудными. И учителя в этой школе так и думают, пока не узнают, что есть и другие школы, где девяносто процентов учеников сдали экзамен по тем же самым вопросам. Тогда они начинают подозревать, что виноваты не экзаменаторы. Опять же, многим из нас доводилось жить в дурных уголках человеческого общества — в какой нибудь конкретной школе, колледже, полку или профессиональном кругу, где общий тон поведения был плох. И внутри этого уголка некоторые поступки считались попросту нормальными («все так поступают»), а некоторые другие — непрактично добродетельными или донкихотскими. Но когда мы покинули это дурное общество, мы к своему ужасу обнаружили, что во внешнем мире ни одному порядочному человеку даже в голову бы не пришло делать то, что мы считали «нормальным», тогда как почитаемое нами за «донкихотство» представляет собой в общем мнении минимальный стандарт порядочности. То, что казалось нам болезненной и фантастической щепетильностью, пока мы жили в «уголке», предстало нам теперь как единственные мгновения здравомыслия, выпавшие на нашу долю. С нашей стороны было бы мудро принять в расчет возможность, что весь род человеческий (будучи небольшим во вселенских масштабах объектом) представляет собой именно такой локальный уголок зла — изолированную плохую школу или полк, внутри которых минимальная порядочность принимается за героическую добродетель, а совершенная испорченность — за простительное несовершенство. Но существует ли, помимо самого христианского учения, доказательство того, что дела обстоят именно таким образом? Боюсь, что такое доказательство есть. Во первых, есть среди нас люди, которые не принимают локальных норм поведения, которые демонстрируют ту тревожную истину, что возможно поведение, совершенно отличное от общепринятого. Хуже того, имеется еще тот факт, что эти люди, как бы ни отделены они были друг от друга пространством и временем, подозрительно сходятся друг с другом в основных пунктах, как если бы они состояли в контакте с каким то широким общественным мнением за пределами нашего «уголка». Слишком велика и очевидна общность между Заратустрой, Иеремией, Сократом, Гаутамой, Христом (я упоминаю Воплощенного Бога в числе смертных учителей с тем, чтобы подчеркнуть тот факт, что основное различие между ними и Христом — не в нравственном учении (которое занимает меня в данный момент), а в Личности и Миссии), и Марком Аврелием. В третьих, даже сейчас мы обнаруживаем в себе теоретическое одобрение этого никем не практикуемого поведения. Даже в своем уголке мы не утверждаем, что справедливость, милосердие, смелость и умеренность лишены ценности, а лишь считаем, что наш локальный обычай включает эти качества в разумных, на наш взгляд, пределах. Дело приобретает такой оборот, что пренебрегаемые нами школьные правила, даже в этой плохой школе, имеют связь с каким то более широким миром, и что по окончании учебного года мы, возможно, предстанем перед общественным мнением этого широкого мира. Но вот что хуже всего: мы не можем не понимать, что лишь известная доля добродетели, полагаемой нами сейчас непрактичной, в состоянии, даже на этой планете, спасти человеческий род от катастрофы. Нормы, которые, как кажется, попали к нам в «уголок» снаружи, имеют, оказывается, прямое отношение к условиям, царящим внутри «уголка» — настолько прямое, что если род человеческий будет последовательно придерживаться добродетели на протяжении хотя бы десяти лет, земля, от полюса, преисполнится мира, изобилия, здоровья, веселья и душевного благополучия, и что никаким иным способом этого не добиться. У нас, возможно, вошло в обычай относиться к полковым правилам как к мертвой букве или стандарту недосягаемого совершенства, но даже и сейчас каждый, кто не почтет за труд задуматься над этим, в состоянии понять, что при встрече с врагом такое пренебрежение может стоить каждому из нас жизни. Вот когда мы позавидуем тому «отщепенцу», «педанту», «энтузиасту», который по настоящему обучал свою роту стрелять, окапываться и делиться друг с другом флягами.
5. По мнению некоторых, того более широкого общества, которое я противопоставил здесь человеческому «уголку», может и не существовать — по крайней мере, мы не имеем о нем свидетельств. Мы не встречаем в жизни ангелов или существ, не знавших грехопадения. Но мы можем составить себе некоторое понятие об истине даже в пределах нашего собственного человеческого рода. Мы можем рассматривать различные эпохи и культуры как «уголки» по отношению друг к другу. Несколькими страницами выше я говорил, что разные эпохи преуспевали в различных добродетелях. И если вы временами испытываете искушение утверждать, что мы, современные западные европейцы, не можем быть такими уж плохими, потому что, рассуждая в относительных терминах, мы гуманны, спросите себя, считаете ли вы, что Бог может смириться с жестокостью жестоких эпох потому лишь, что они преуспевали в мужестве и целомудрии. Вы тотчас поймете, что это невозможно. Подумав о том, как выглядит в наших глазах жестокость наших предков, вы можете составить себе впечатление, как выглядели бы в их глазах наша уступчивость, суетность и робость, и как, таким образом, обе наши эпохи выглядят в глазах Бога.
6. Возможно, что мое злоупотребление словом «доброта» уже породило протест в умах кое кого из читателей. Разве мы не живем в эпоху, становящуюся год от года все более жестокой? Не исключено, что так оно и есть, но я думаю, что мы сделались такими в результате наших попыток свести все добродетели к доброте. Ибо Платон верно учил, что добродетель едина. Нельзя быть добрым, не обладая всеми прочими добродетелями. Если вы, будучи трусом, хвастуном и лентяем, еще ни разу не причинили своему ближнему особого вреда, то лишь потому, что благополучие вашего ближнего пока не вступило в конфликт с вашей безопасностью, самомнением и досугом. Всякий порок ведет к жестокости. Даже доброе чувство, жалость, если оно не контролируется милосердием и справедливостью, ведет, через гнев, к жестокости. Причиной большинства зверств служат рассказы о зверствах врага, а жалость к угнетенным классам, в отрыве от нравственного закона в целом, в силу естественного процесса ведет к неумолимой жестокости царства террора.
7. Некоторые современные богословы совершенно справедливо протестуют против чрезмерно моралистического толкования христианства. Святость Бога — нечто большее и отличное от нравственного совершенства. Требования, которые Он нам предъявляет, превосходят требования нравственного долга и отличаются от них. Я этого не отрицаю, но такая концепция, подобно концепции всеобщей вины, может легко послужить предлогом для уклонения от реальной проблемы. Бог может быть чем то большим, чем моральное благо, но Он никак не меньше его. Дорога в обетованную землю лежит через Синай. Нравственный закон, возможно, существует для того, чтобы быть превзойденным, но его не превзойти тем, кто вначале не признал его требований, а затем не приложил все силы, чтобы удовлетворить этим требованиям и откровенно признал факт своего поражения.
8. "В искушении никто не говори: «Бог меня искушает» (Иак. 10:13). Многие направления мысли побуждают нас свалить ответственность с наших плеч на некую изначальную необходимость, заключенную в природе человеческой жизни, и таким образом, косвенно, на Создателя. Популярными формами подобных взглядов являются эволюционная доктрина, в соответствии с которой то, что мы именуем злом, есть неизбежное наследие, полученное нами от наших предков животных, или идеалистическая доктрина, в соответствии с которой оно есть попросту результат нашей конечной природы. Христианство, если я верно понимаю послания Павла, признает, что абсолютное повиновение нравственному закону, который мы находим начертанным в наших сердцах и в необходимости которого убеждаемся даже на биологическом уровне, не является возможным для людей. Это создало бы настоящую трудность в вопросе о человеческой ответственности, имей абсолютное повиновение какое либо практическое отношение к жизни большинства из нас. Но какая то степень повиновения, которой мы с вами не достигли за последние сутки, несомненно возможна. Не следует употреблять центральную проблему в качестве средства уклонения от существа вопроса. К большинству из нас имеет настоящее отношение не столько вопрос, поставленный Павлом, сколько простое утверждение Уильяма Ло: «Если вы сейчас спросите себя, почему вы не столь же набожны, как первые христиане, то собственное ваше сердце ответит вам, что не по невежеству или неспособности, а исключительно потому, что это никогда до конца не входило в ваши намерения» («Серьезное призвание», гл.2). Если кто либо попытается охарактеризовать эту главу как реставрацию учения о полной греховности, значит он неверно ее понял. Я не верю в это учение, отчасти на том логическом основании, что если бы греховность была полной, мы не сознавали бы себя греховными и отчасти потому, что, как показывает опыт, в человеческой природе много хорошего. Я также не рекомендую впадать во вселенское уныние. Чувство стыда было высоко оценено мной не как чувство, а ради прозрения, к которому оно ведет. На мой взгляд, это прозрение должно быть постоянным в сознании каждого человека, но следует ли также поощрять сопутствующее ему болезненное чувство — это вопрос для специалиста в духовном наставничестве, каковым я не являюсь и потому многого об этом сказать не могу. Мое собственное мнение, чего бы оно ни стоило, заключается в том, что всякая печаль, не вызванная раскаянием в конкретном грехе и стремлением к конкретному исправлению и возмещению ущерба, или же не возникающая из жалости и стремления к активной помощи, попросту дурна. На мой взгляд, мы все грешим, без нужды ослушиваясь апостольского наставления «возрадоваться». Смирение, после первой встряски, — вполне бодрая добродетель. Поистине печален лишь высокомерный неверующий, отчаянно пытающийся, вопреки многократному краху иллюзий, сохранить свою «веру в человеческую природу». Я добиваюсь интеллектуального, а не эмоционального эффекта — я пытаюсь заставить читателя поверить в то, что мы и впрямь, в нашем нынешнем виде, являемся созданиями, чей характер должен, в некоторых отношениях, ужаснуть Бога, как он ужасает, в моменты прозрения, нас самих. В это я верю безоговорочно, и я замечаю, что чем больше в человеке святости, тем это для него очевиднее. Возможно, вы воображали себе, что это смирение в святых — набожная иллюзия, вызывающая у Богаулыбку. Это опаснейшая ошибка. Она опасна теоретически, потому что заставляет вас приравнивать добродетель (т.е. совершенство) к иллюзии (т.е. несовершенству), что абсурдно. Она опасна практически, потому что побуждает человека ошибочно принимать первые проблески понимания своей собственной испорченности за проблески нимба вокруг его бестолковой головы. Нет уж, будьте уверены: когда святые говорят, что они — даже они — мерзки, они попросту констатируют истину, с научной точностью.
Представления: 73
Теги: выпуск 2010 июль, духовность, здоровье, клайв, психология, самопознание
Добро пожаловать в
My Life Navigator
Регистрация
или Вход
1 участник
3 участника(-ов)
6 участника(-ов)
25 участника(-ов)
46 участника(-ов)
© 2012 Created by Администратор.
При поддержке
Вы должны быть участником My Life Navigator, чтобы добавлять комментарии!
Вступить в My Life Navigator